title

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Между «Архипелагом» и «Красным Колесом». — Примеч. 1986.

2. Проза Шаламова тоже, по-моему, пострадала от долголетней замкнутости его работы. Она могла бы быть совершеннее — на том же круге материала и при том же авторском взгляде.

3. Лидия Чуковская в «Записках об Анне Ахматовой» вспоминает, как та пятью годами раньше гневалась на Твардовского за тогдашнюю главу «Друг детства»: «Новая ложь взамен старой!»

Страна? При чём же здесь страна!..

Народ? Какой же тут народ!

И поэт вместе с зэком

…ведал всё. И хлеб тот ел.

И зэк

По одному со мной билету,

Как равный гость, бывал в Кремле.

Да: для 1956 удобная лесенка лжи.

4. А «Софье Петровне» пришлось ещё несколько лет ожидать — до своей четверти века и зарубежного опубликования. Очень понятное у нас, это совсем непонятно Западу: один и тот же журнал не посмел бы опубликовать вторую повесть на тюремную тему. Ведь получалась бы линия

5. Зря я уступил. У нас смываются границы между жанрами и происходит обезценение форм. «Иван Денисович» — конечно рассказ, хотя и большой, нагруженный. Мельче рассказа я бы выделял новеллу — лёгкую в построении, чёткую в сюжете и мысли. Повесть — это то, что чаще всего у нас гонятся называть романом: где несколько сюжетных линий и даже почти обязательна протяжённость во времени. А роман (мерзкое слово! нельзя ли иначе?) отличается от повести не столько объёмом и не столько протяжённостью во времени (ему даже пристала сжатость и динамичность), сколько — захватом множества судеб, горизонтом огляда и вертикалью мысли.

6. Ничего не доводил Хрущёв до конца, не довёл и низвержения Сталина. А немного б ему ещё — и ничьи б уже зубы не разомкнулись провякать о «великих заслугах» убийцы.

7. «Новый мир» изящно пошутил над цензурой: безо всякого объяснения послал им на визу первую вёрстку «Ивана Денисовича». А цензура в глуши своих застенков ничего и не знала о решении ЦК, ведь оно прошло келейно, как всё у нас. Получив повесть, цензура обалдела от этой «идеологической диверсии» и грозно позвонила в журнал: «Кто прислал эту рукопись?» — «Да мы тут», — невинно ответила зав. редакцией Н. П. Бианки. — «Но кто персонально одобрил?» — «Да всем нам понравилось», — щебетала Бианки. Угрозили что-то, положили трубку. Через полчаса позвонили весело: «Пришлите ещё пару экземпляров» (им тоже почитать хотелось). Хрущёв — Хрущёвым, а виза цензуры всё равно должна была на каждом листе стоять.

8. Но пришлось сменить на «Кречетовка», чтоб не распалять вражды кочетовского «Октября» к «Новому миру».

9. Соображения «пройдёт — не пройдёт» настолько помрачали мозги членам редакции «Нового мира» (тем более — всех других советских журнальных редакций), что мало у них оставалось доглядчивости, вкуса, энергии делать веские художественные замечания. Во всяком случае, со мною, кроме вот этой единственной беседы А. Т., никто в «Новом мире» никогда не провёл ни пяти минут собственно редакторской, а не противо-цензорской работы.

10. Да куда совсем не поспевали ни мои заботы, ни тем более Твардовского, а где очень надо было бы обернуться-позаботиться: что делается сейчас с переводами «Ивана Денисовича» на языки? Ужасности этого — что рассказ мой заруб­ливают на 25 и на 40 лет вперёд, — я совершенно не представлял. При том, что СССР — не член международных соглашений об авторском праве, рассказ был открыт на расхват кому угодно. А тут такая политическая сенсация! Только на одном английском языке взялись издавать 6 издательств, не считал на других. И все же — наперегонки, кто раньше, переводчики — самые случайные, только бы скорей! — а перевод-то наисложнейший. Даже группа Хингли и Хэйворда, самая солидная, перевела неудачно, — что ж говорить о других! Серый малограмотный поток с политическим шибаньем в нос. Погасли все краски, все языковые пласты, все тонкости, а уж намёки на брань переводились самыми последними отъявленными ругательствами, полным текстом. — Примеч. 1978.

В 1981 в штатах Массачусетс и Вермонт книгу изымали из школьных биб­лиотек за эти грубые ругательства (хотя нынешние американские школьники ругаются грязнее наших зэков) — и я получал негодующие письма от родителей: как можно такую мерзость печатать! — Примеч. 1986.

11. Есть литература каждого отдельного народа и есть литература мировая (огибающая по вершинам). Но не может быть никакой промежуточной «много­национальной» литературы (пропорциональной, вроде Совета Национальностей). Это дутое представление, наряду с соцреализмом, тоже помешало развитию нашей литературы в истекшие десятилетия.

12. «Кремлёвский самосуд». Родина, 1994. С. 5—7. — Примеч. 2004.

13. Изворотливый Аджубей первый же и напечатал, но с таким вступлением: как эту поэму красиво слушал Шолохов (!?..). Тут и Аджубей весь, тут и нашим и вашим, тут и: своего же 30 лет ничего нет, будешь слушать

14. Так оно и сказывалось. После отказа мне в премии, жаловался потом А. Т., стало журналу совсем невыносимо, придирались в цензуре к каждому пустяку. И чтобы журнал не опаздывал безнадёжно, приходилось уступать.

15. В тех же днях ещё М. А. Лифшиц, ортодокс, имевший долгие годы сильнейшее влияние на Твардовского, дал письменную рецензию на мой роман. Она предваряла собой те тучи критики, которые стянулись бы над романом, будь он напечатан, и, может быть, отчасти поколебала Твардовского. Пришлось мне письменно защищаться, чтобы его подкрепить.

16. Совсем недавно мне сказали, что Лебедев был — чекистом… По расчёту времени — при Сталине. Тогда, конечно, не в шашки они играли.

17. После свержения Хрущёва Лебедев, по новой круговой поруке верхов, только должность потерял, но не свергнут был из знатности и не впал в нищету. К. И. Чуковский встречал его в 1965 году в барвихском санатории. Бывший «ближний боярин» писал какие-то мемуары и говорил Чуковскому, что опровергает все мои неточности о сталинском быте (заели-таки его мои главы). Ещё с Новым, 1966 годом он меня поздравил письмом — и это поразило меня, так как я был на краю ареста (а может быть, он не знал?). До него дошли слухи, что мы поссорились с Твардовским, и он призывал меня к примирению. Мне было очень тошно в то время, и я не оценил, может быть, самого безкорыстного душевного движения Лебедева. А потом и с Твардовским у меня целый почти год касаний не было. Недавно же я узнал: именно в тот год, 1966, Лебедев умер, не старше лет пятидесяти. На похороны бывшего всесильного советника не пришёл никто из ЦК, никто из партии, никто из литературы, — один Твардовский. Представляю себе его дюжую широкоспинную фигуру, понурившуюся над гробом маленького Лебедева.

18. Критики просто не заметили, я упомянул: «соседнего председателя», который поднял колхоз на лесной спекуляции, — намёк на того самого Горшкова, которого мне критик и ставил в пример.

19. Вот уж не предполагал, что он станет дальше шефом КГБ!..

20. Кстати, так в этот вечер сложилось, что главным «юбиляром» оказался почему-то маршал Жуков, сидевший гостем в президиуме. При всяком упоминании его имени, а это было раз пять-шесть, в зале вспыхивали искренние аплодисменты. Московские писатели демонстративно приветствовали опального маршала! Струйка общественной атмосферы… Но к добру ли она льётся? Несостоявшийся наш де Голль сидел в гражданском чёрном костюме и мило улыбался. Мило-мило, а холоп, как все маршалы и все генералы. До чего же пала наша национальность: даже в военачальниках — ни единой личности.

21. Конечно, выходя на люди, Алексеев строит только на лжи. Гибель собственных родителей от голода в коллективизацию он в автобиографическом «Вишнёвом омуте» скрыл как деталь незначительную.

22. И Лакшин ещё сумеет подсунуть его «Известиям», и там будет набор, и лишь когда уже там рассыпят — придётся «Новому миру» принять на себя эту пуб­ликацию.

23. И повестью-то я её назвал сперва для одного того, чтоб не путали с конфискованным романом, чтоб не говорили: ах, значит, ему вернули? Лишь потом прояснилось, что и по сути ей приличнее называться повестью.

24. В очередном «ответе» Семичастный заявит, что я клеветал, будто мы морили с голоду немецких военнопленных.

25. Далее в квадратных скобках — ссылки на номера Приложений. — Примеч. ред.

26. Неоправданно надеялся я. Нельзя и за двадцать лет. И даже вообще целиком — нельзя. — Примеч. 1978.

27. Впрочем, Дементьев ещё долго и жалостно навещал редакцию с голосом на слезе. Он и никогда не работал здесь ради зарплаты, он выполнял общественное поручение, а сейчас, наверно, и совсем безплатно взялся бы.

28. Только много лет спустя я понял, что это, правда, был за шаг: ведь Запад не с искажённого «Ивана Денисовича», а только с этого шумного письма выделил меня и стал напряжённо следить. Ещё за полтора года перед тем разгром моего архива прошёл совсем незамеченным. А отныне — отмечался каждый мой жест против СП. — Примеч. 1978.

29. Список, кому разослать, я долго отрабатывал, каждую фамилию перетирая. Надо было разослать во все национальные республики и по возможности не самым крупным негодяям (ставка на помощь национальных окраин у меня, впрочем, сорвалась, — не нашлось там рук и голосов); всем подлинным писателям; всем общественно-значительным членам Союза. И наконец, чтобы список этот не выглядел как донос, — припудрить самими же боссами и стукачами.

30. А ведь рассчитано было, бросалось по разным районам Москвы, по разным ящикам, не больше двух писем вместе. Несколько человек помогало мне (см. Пятое Дополнение).

31. Секретарь мосгоркома КПСС, замахнувшийся на Брежнева.

32. См. Пятое Дополнение, «Невидимки».

33. Как это сделано в «Круге». Я предполагал так и в «Корпусе», позже отказался, может быть и зря. — Примеч. 1986.

34. Этот стыд за Чехословакию так долго и сильно ещё горел во мне потом, что в последующие годы, когда я составлял «Жить не по лжи», я в запале написал: «преданный нами, обманутый нами великий народ Европы — чехословацкий». А глянуть просторней — кто кого обманул и с каким душевным величием, когда чехословацкие легионеры дезорганизовали колчаковское сопротивление, самого Колчака предали на расстрел большевикам, а через Сибирь увозили украденное русское золото? (И они не были к тому принуждаемы пулей, как наши солдаты в 1968.) Это — один из нередких в истории примеров, когда люди, группы и даже целые нации в безумной слепоте куют своё же гибельное будущее. — Примеч. 1986.

35. А по Самиздату пришли и такие поздравления:

«…Поражены вашей способностью дожив до 50 лет писать правду. Просим поделиться опытом страницах нашей газеты.

Редакция “Правды”».

 

«…В год вашего 50-летия по количеству и качеству выпускаемой продукции мы заняли первое место в мире. Надеемся сотрудничать вами ближайшие 50 лет?

САМИЗДАТ».

 

«Кацо! Дарагой! Бальшое спасиба уточнение отдельных деталей маей замечательной биографии. Нэ плохо, очень нэ плохо, паздравляю!

Иосиф Джугашвили».

36. Еще забавное. Рано утром 12-го декабря это моё заявление отвезла из Рязани гостившая у нас в юбилейный день Вероника Туркина — с моей просьбой: в Москве тотчас отнести в «Литгазету», а копию в «Новый мир». Она так и сделала.

И вот, с опозданием в 35 лет читаю («Знамя», 2003, № 10, с. 162, 176), какова же была настороженная недоверчивость (а от кого и неприязнь) редакционной верхушки «Нового мира» ко мне: из этой быстрой доставки они с уверенностью заключили, что заявление моё «было разослано еще до его юбилея», а значит — сочинённый ход, …лучше б я этого не читал… страшнее всего быть смешным». Вот именно! по вашей робости и неповоротливости… — Примеч. 2004.

37. Да по моей постоянной спешке борьбы и из-за наших постоянных разладок в тактике мы никогда с ним не углубились серьёзно в литературную протяжённость — назад и вперёд. Твардовский очень был верен классической традиции и очень недоброжелательно относился к фокусным новшествам: он как бы предугадывал, как новая литературная молодёжь скоро бросится в клочья рвать саму русскую литературу. Почему в то время не укрепился наш союз на этом? Потому что я — так далеко не видел, я весь был напряжён в борьбе с бастионами советской лжи, да и его изводили тогда главным образом дутые советские «классики», новая порча ещё тогда не проступила. Это всё — издержки того хребта, по которому ещё предстояло пройти русскому сознанию: не свалиться ни в пропасть остро-каменного национал-большевизма, ни в трясину расплывчатой интернациональной (безнациональной) популярии. — Примеч. 1986.

38. Как их собирали и готовили — я узнал потом. Секретарь рязанской писательской организации (из семи человек) Эрнст Сафонов верно предчувствовал и пессимистически говорил мне летом, что всю процедуру покатят через него. В СП РСФСР он упёрся против моего исключения. Но зав. отделом пропаганды рязанского обкома партии Шестопалов настиг его и в больнице после операции и тщетно пытался вырвать согласие там. (За сопротивление Сафонов потом много лет носил партийный выговор.) 4 ноября с утра Шестопалов вызывал четырёх писателей в обком по одному и каждому внушал, что меня надо исключить. Но такая неудобная цифра «7», что «4» не составляют из неё двух третей. Итак, для кворума необходимо было пригнать ещё пятого писателя — Николая Родина из Касимова. Это — 200 километров от Рязани, по худым дорогам, и Родин действительно лежал с высокой температурой, очевидно с воспалением лёгких. И по телефонной команде из обкома секретарь касимовского райкома принудил Родина сесть в райкомовскую машину. Однако Родин вернулся с дороги, говоря, что он может в пути умереть (шофёр пожалел Родина, нарушил партийную дисциплину.) Секретарь райкома пришёл в гнев: «По дороге — четыре больницы, будете заезжать к врачам!» — и погнал их снова. Родин успел приехать на заседание «партгруппы» — пяти партийных писателей (то есть все, кроме меня), где секретарь обкома по пропаганде Кожевников ещё их стропалил, направлял и удостоверялся. Оттуда через час они все и ввалили в писательскую комнату. — Примеч. 1978.

39. Год спустя он умудрится протащить в «Новом мире» (с новым руководством) стихотворение о бакенщике «Исаиче», которого очень уважают на большой реке, он всегда знает путь, — то-то скандалу было потом, когда догадались! и исключили-таки бедного Женю из СП.  Примеч. 1978.

40. Я считал, что подавил поэму в Самиздате и в «Цайт» и не дал ГБ её понюхать. Много позже как же я поразился, узнав, что ГБ тотчас получила поэму, лишь только стали её читать московские литераторы; передано было «Штерну» через его московского корреспондента Дитмара Штейнера, приятеля Виктора Луи, а главный редактр «Штерна» Наннен и подкинул «Цайту» печатать поскорее, настаивая, что «из очень надёжного источника, автор просит скорее печатать». — Примеч. 1978.

41. Лакшин, по традиционным интеллигентским меркам, обижался: «Наш журнал не либеральный, а демократический», то есть, мол, гораздо левей. Как ни парадоксально, он был октябристским, но не в бандистком кочетовском смысле, а в терминологии предреволюбционной России: они хотели, чтоб именно этот режим существовал, лишь придерживаясь своей конституции.

42. Мне рассказали об этой сцене в тех днях, когда я готовился описывать прощание Самсонова с войсками, — и сходство этих сцен, а сразу и сильное сходство характеров открылось мне! — тот же психологический и национальный тип, те же внутреннее величие, крупность, чистота, — и практическая безпомощность, и непоспеванье за веком. Ещё и — аристократичность, естественная в Самсонове, противоречивая в Твардовском. Стал я себе объяснять Самсонова через Твардовского и наоборот — и лучше понял каждого из них.

43. Позже, в эмиграции, сообщил мне Б. Г. Закс: в декабре 1970 он посетил А. Т. в больнице. А. Т. говорил с трудом, односложно, «ну как?», «как там?», но с интересом слушал, что ему рассказывали, был очень весел, оживлён, много смеялся (дико кашляя при этом). И на рассказ о моей нобелевской истории произнёс громко, отчётливо: «Так им и надо!» — Примеч. 1986.

44. Коммунист Вооружённых сил. 1971, № 2.

45. С выходом «Августа» на Западе состроились и комические эпизоды. Появилась статья проф. Н. Ульянова, эмигранта, в «Новом русском слове» — «Загадка Солженицына»: открыл он, что никакого Солженицына в природе нет, это — работа коллектива КГБ, не может один человек так дотошно знать и описывать и тюремные процедуры, и виды онкологического лечения, и исторические военные события, да ещё в каждой книге свой новый язык! А переводчик «Августа» на английский М. Гленни, оправдывая свой поспешный и губительный перевод, давал интервью, что «Август» настолько плохо написан по-русски, что ему, Гленни, приходилось целые фразы менять.

46. Что кончилось так благополучно — не вина «Штерна». «Штерн» снова сделал всё возможное, чтобы положить мою голову под топор: взял на себя смелость (и художественное безвкусие) утверждать, что действие «Августа» лишь условно перенесено в предреволюционное время, а на самом деле трактуются современные проблемы.

47. Один из этих корреспондентов, Хедрик Смит, потом неоднократно жаловался, что я встретил их готовым интервью — с вопросами, подготовленными мною же, проявил такое полное непонимание законов западной прессы. Действительно, в моей смертной борьбе с государством я нуждался только в резком защитном ходе, даже лучше бы — публичном заявлении, ни в каком не интервью. А Смит предлагал мне «актуальнейшие» вопросы: о том, что случилось с творческой энергией Евтушенко и Вознесенского, потеряла ли к ним пуб­лика интерес, находятся ли стесненья их на прямой линии от преследования Пушкина (западным надо непременно выстроить традицию: царская Россия — коммунистический СССР, иначе не будет глубокомысленности), — или ставил меня в опасное положение вопросом, намерен ли я после «Августа» объяснять также и большевицкую революцию.

Мне же, напротив, с непривычки невыносима оказалась разрыхленная безсвязная форма, в которой эти корреспонденты в их печатном изложении растрясли мои мысли. И я тогда же написал откровенное частное письмо Хедрику Смиту. Отдаляясь от того момента, всё более понимаю, что он должен был и имел право обидеться.

Однако не прошло трёх лет — осенью 1974 Х. Смит посетил нас в Цюрихе и стал просить: не может ли он использовать в «Нью-Йорк таймс» весь материал моего литературного интервью Нильсу Удгорду в «Афтенпостен» (28 августа 1974). Ну перепечатайте. Да нет, настаивал Смит, тогда это не будет новинка, давайте сделаем вид, будто это интервью вы сейчас ещё раз дали мне! Я опять согласился: ведь он знал законы западной прессы (что это? как это выглядит?), а я их не знал. Так он и напечатал: как свою реальную беседу со мной… — Примеч. 1978.

48. (астр.) — точка на небесной сфере, внизу, под ногами наблюдателя, противоположная зениту.

49. Впрочем, из поздних записок Самутина следует, что рукопись у него не была и закопана. — Примеч. 1990.

50. От каких частностей могут зависеть крупные события. Например, многолетняя западная поддержка меня во многом зависела от одной главы в «Раковом корпусе», разговора Шулубина и Костоглотова о социализме. Я написал её чисто экспериментально, пытаясь представить одну из возможных точек зрения, или что может поддерживать такого опустошённого человека, как Шулубин. А на Западе эту главу прочли (художественно — совсем неоправданно) как мой собственный манифест в защиту «нравственного социализма», прочли — потому что хотели прочесть, потому что им надо было видеть во мне сторонника социализма, так заворожены социализмом — только бы кто помахал им той цацкой. Я — не понимал этого тогда совсем, а если б и понимал, то ни для какой тактики не стал бы изгибаться, погнушался бы, никогда я и слова похвалы социализму не сказал, — а вот, истолковали главу. И как сторонника социализма меня и защищали столь дружно, столь едино, до всех левых включительно. Напечатай я в сентябре 1973 «Письмо вождям» или не скради ленинскую главу из «Августа» — сразу бы сорвал всю поддержку. А от поддержки такой — советские власти и были терроризованы настолько, что даже схваченного «Архипелага» использовать не смогли. И «Архипелаг» — сам проложил себе дорогу через эту взбудораженность — куда лучше, чем по моему замыслу появился бы весной 1975, когда Советы в размахе Уотергейта и при конце Вьетнама ощутят свою победоносность. Никаких моих предвидений не хватило бы, все движенья направляла Божья воля. — Примеч. 1978.

51. Публицистика. Т. 1. С. 138—147. — Примеч. 2004.

52. Хотя политические выводы Роя Медведева всегда оказываются те самые, какие наиболее выгодны советскому режиму, — западная левая пресса ещё долго будет превозносить его как крупнейшего в стране социалистического оппозиционера. — Примеч. 1978.

53. Чего я совсем тогда не представлял, ещё не зная западной шкалы оценок: что «Письмом» я только сбил бы весь эффект от «Архипелага» и вырвал бы свою опору в самый решающий момент борьбы. Уберёг меня Бог и тут. — Примеч. 1978.

54. Это ж ещё у них задача: найти страну, которая согласится с ними сотрудничать, меня принять; и как просьбу средактировать. — Примеч. 1978.

55. Смелости у них тогда не хватило: надо было ссылать меня в Сибирь. Покричали бы на Западе — успокоились бы: ведь не в тюрьме же сидит, не срывать из-за него разрядку и торговлю. Ссылка бы — удалась. (А режим содержания подвинтить постепенно.) — Примеч. 1978.

56. Теперь-то — можно бумаге доверить, написано (Пятое Дополнение). А уж печатать — когда??. — Примеч. 1978.

57. И бедного Николая Ивановича разыскал и снова вымучивал проходимец Ржезач для своей гебистской книжки. — Примеч. 1978.

А в 1984 достиг меня слух, что оба Зубовы умерли. Царство им Не­бес­ное! — Примеч. 1986.

58. В 1976 Зильберберг издал в Лондоне очень удивившую меня книгу с парткомовским названием «Необходимый разговор с Солженицыным». Он упрекает меня, что я знал о хранении у него моего архива: дескать, в единственную нашу с ним встречу «В. Л. начал что-то тихо говорить вам и я услышал, как он сказал “у него”, указывая на меня рукой, вы кивнули». Всё это — более поздняя конструкция самого Зильберберга: он по забывчивости (не хотелось бы думать, что сознательно) переносит встречу с 23 июня 1964 (чётко помню, потому что — накануне нашего выезда в Эстонию на летнюю там работу) — на июнь 1965. Вторая тут его ошибка: в 1965 ему передан был не «архив» мой, нормально хранимый и вот с правом передаваемый, а случайные осколки его, которые Теуш забыл мне вернуть и только потому теперь сунул Зильбербергу. А на этих двух ошибках Зильберберг строит многие из своих обвинений, особенно нравственные, к которым легко склонен. Центральным событием он считает следствие по делу статьи «Благова» (впрочем — «обращение с нами не напоминало сталинских следователей», «ни один из них не вызвал острой неприязни»), а стало быть, поражён, что я не «примчался» к ним тотчас на совещание, «что и как будем делать дальше». Впрочем, Зильберберг тогда «не старался и не мог докопаться до истинной цели обыска». (По непонятной причине Зильберберг скрыл в публикуемом протоколе обыска фамилии гебистов, жаль.) Но о чём я узнал только теперь из книги Зильберберга: о подозрительных визитах к Теушу ранее того, в начале 1965, подосланных лиц, то за «уроками математики», то за «техническим переводом»; и даже о прямом многочасовом магнитофонном подслушивании откровенного разговора Теуша и Зильберберга во дворе — никогда В. Л. меня об этом не предупредил и сам не стал аккуратней. Ошибается Зильберберг и что я на секретариате СП в 1967 будто первый публично назвал Теуша: потому я и назвал, что его до этого уже многократно прополаскивали лекторы с трибун, и мое публичное соединение наших имён укрепляло его положение. Но книга далеко выходит за пределы этих ошибок, тут разворачивается филиппика против меня.

Заняв в мою сторону учительную позу, после 15-минутного навязанного мне знакомства с ним даёт 150 страниц воспоминаний и разъяснений, со ссылкой на близких им неназванных «знакомых», третьих и четвёртых лиц, которые все кому-то что-то «говорили», — Зильберберг с непрерывной безтактностью поучает сверху вниз, самоуверенно читает мне многие нравственные нотации (как все мелкодушные оппоненты, не упуская ткнуть во мною же произнесенные публично раскаяния и откровенности), да даже вот что: он хочет оказать мне духовную помощь достичь внутренней гармонии. Меня, безнадёжно испорченного ГУЛАГом зэка (позиция также и В. Лакшина), он поучает законам нравственного поведения в нормальном (советском) обществе: я против советской власти применял «низшие» методы, а надо было применять «высшие»; я «в литературно-общественную жизнь вступил с внутренней ложью» (против КПСС) — и она «ржавыми пятнами проступает в очерках /моей/ жизни и во многих /моих/ общественных выступлениях, проникла и в /мои/ художественные произведения». (А уж в моих общественных выступлениях — «аберрация видения, так свойственная» мне.) Моё поведение в единоборстве с Властью — это «поступки советского человека»: как мог я унизиться предъявлять справку о реабилитации (когда меня объявили гестаповцем)? То — зачем я признал себя автором «Пира» (а затем, что он слишком автобиографичен, не отопрёшься), «возня вокруг “Пира”». «Телёнка» он уже прочёл, заметил наконец, какая пылающая рана для меня был тот провал 1965 года, какое всежизненное поражение с замыслом недописанного «Архипелага» и истории 1917 года, — нет, почему я не разрабатывал с ними тактику следствия по статье Теуша. Если Зильберберг настолько не понял ни величины моего тогдашнего груза, ни размеров задачи, — что ж было ему отвечать? Каждого поэта, и не один раз в жизни, должно достичь ослиное копыто. Правильно, что я не ответил тогда же: ответ ему понятен только здесь, в контексте всех «Невидимок».

А лучше бы он объяснил, почему ж не опубликовал, затаил, заморозил полученную им работу Теуша, дружбу с которым он рассматривал «как величайший дар судьбы», «изливалось на меня в виде некоей благодати», «родство душ», со смертью В. Л. «для меня начинается новый этап жизни — без В. Л.», — но вынес приговор, что книга учителя не должна увидеть света? — Примеч1986.

59. И до сих пор не тронули. — Примеч. 1978.

60. Сейчас в Самиздате появились записки уже покойного Самутина «Как был взят “Архипелаг”». Из них теперь я с изумлением узнаю, что Самутин (оказывается, давно знавший о моём распоряжении сжечь «Архипелаг», но тоже вступивший с Е. Д. в обман) даже вообще не закапывал рукописи, но просто держал на чердаке дачи, да вместе и с «Кругом»-96, тоже тогда засекреченным. Уж такой допоследней небрежности я не мог вообразить!

Через несколько месяцев появились в печати ещё и другие «мемуары Самутина», написанные под диктовку чекистов, как свидетельствуют вдова и дочь покойного, — а может быть, и ещё правленные в ГБ потом. — Примеч1990.

61. Много лет спустя, в эмиграции, писал мне Я. Виньковецкий: следователь, допрашивая вскоре после смерти Е. Д. его сотрудницу по геологическому институту, с гордостью сказал ей: «После моих допросов люди вешались». — Примеч. 1986.

62. Теперь из мемуаров Самутина (истинной части их) можно уточнить: в эти же часы 29-го гебисты задержали его на улице, повезли в Большой Дом — и он сразу взялся отдать им «Архипелаг». (Удивляюсь, старый лагерник, бывший власовец, столь необычно допущенный в Ленинград, в такой шаткой позиции, он в записной книжке имел множество адресов людей, которых теперь мог потащить за собой, и оброс обильным самиздатом, боялся теперь, что откроется тот самиздат, — это рядом с «Архипелагом»! и больше всего боялся травмировать жену и детей домашним обыском… Но не подвергся и личному.) В ночь на 30-е гебисты на его даче получили «Архипелаг». Ясно, что обязали и молчанием: никому о том ни звука. Но утром 30-го спохватились, что им нужна расписка, что он сдал — добровольно, и его ещё раз тягали на встречу в Европейской гостинице. — Примеч1990.

63. А Самутин, всю дорогу скрывавший от спутников, что взят «Архипелаг», тут, пишет, сказал Эткинду: «Всё — у них, смерть Е. Д. связана с этим». Но Эткинды не знали, что такое могло быть всё, они не знали о самовольном хранении «Архипелага». Они подумали: какой-то-архив Е. Д.? — Примеч. 1990.

64.           Примеч 1990.